За что жителей деревни на Чусовой четыре века зовут проклятыми

Светлой памяти уральских дедов — тех, что помнили реку и рассказывали о ней внукам.

Про деда Афанасия из Сулёма я уже как-то рассказывала — как он всю нашу группу заслушал у камня Дыроватый. Тот сплав был богат на его истории. Вот ещё одна.

Вёз дед на реку внука, Сёмушку, — мальца лет шести, что всё лето гостил у него в деревне. И полюбил тот допытываться про названия: всякую деревеньку на берегу, всякую речку-впадушку встречал одним вопросом — а почему так зовётся? Дед, посмеиваясь, отвечал. За каждым именем, оказывалось, пряталась своя история. Имена, Сёма, они ведь как крышки на сундучках: с виду одно, а откроешь — там совсем другое.

Началось всё с Харёнок.

— Деда, а вон та деревня — Харёнки? Смешно как. От «хари», что ли, от рожи?

Дед расхохотался.

— Вот все так и думают поначалу! А оно, Сёма, наоборот — теплее некуда. Жил там человек, Харитоном звали. А по-домашнему кликали Харя — коротко, ласково, как тебя вот Сёмушкой вместо Семёна. Он первым в тех местах и осел, в середине восемнадцатого веку. А дети его да внуки вокруг расселились — вот и вышла деревня. «Харёнки» — это «дети Хари», Харитоновы. На старых картах её и вовсе Хариной писали.

— А я думал, ругательное.

— А ты думал. Смешное имя, а за ним хороший человек, что деревню собой начал.

Сёмушка кивнул серьёзно и притих. А река несла нас дальше — весь день, а там и назавтра, меж лесистых берегов, где деревень и вовсе не попадалось. Но вот в Чусовую влилась новая речка, и малец снова встрепенулся.

— А та речка — Ёква? Красиво звучит.

— А вот с Ёквой, Сёма, засада. Красиво-то красиво, будто имя девичье, а учёные до сих пор спорят, что оно значит, — и выходит у них не больно красиво.

— Как это?

— А так. Одни говорят — слово это коми-пермяцкое, тех, что повыше по реке жили. По-ихнему «ёг» — сор, мусор, а «ва» — вода. Складывай: «сорная вода», мутная, для питья негожая. И правда, водица в той речке мутноватая. А другие спорят — нет, мансийское это слово, «Эква», а значит оно «Старуха», место почитаемое, священное.

— Так это как же — то грязь, то святыня? Совсем разное!

— Вот то-то и оно. — Дед развёл руками. — Одно слово, а за ним то ли мусор, то ли Старуха. Кто прав — никто твёрдо не скажет, бумаг не осталось. Тут, Сёма, надо просто честно признать: не знаем. Иные имена так и уходят в туман, свою тайну с собой унося.

Помолчали. Катамаран тихо нёс их дальше.

— Деда, — сказал наконец Сёмушка, — а Сулём твой? Он-то что значит? Ты ж там родился.

Дед вздохнул — и усмехнулся.

— Эх, Сёма. Про родную деревню — и то тебе точно не скажу. Такая штука.

— Как так?

— А так. Названа-то она по речке, по Сулёму, — это ясно. А вот сама речка… Тут тоже учёные разошлись. Кто говорит — слово татарское, «сулы», значит «водоносный», «богатый водой». Кто говорит — мансийское, будто «прыгающая река», за то, что по камушкам скачет. А кто и вовсе поминает какого-то князька старинного, Суклёма, — будто от его имени пошло.

— И ты не знаешь, какое верное?

— Не знаю, Сёма. Честно — не знаю. Родился тут, вырос, полжизни прожил, а имя родной деревни объяснить не могу. Стоят все три версии — и пусть стоят. Может, учёные когда и рассудят, а может, и нет.

Дед поглядел назад, где давно скрылся его Сулём, и добавил тише:

— А люблю её всё равно. И такой, неразгаданной.


— А есть, — вдруг сказал дед, — деревня, у которой имя простое, а история за ним — ох, непростая. Успенка.

— А что там?

— А там, Сёма, целая драма. Имя-то её — от Успенского монастыря, которого давно уж нет, а деревня по нему так и зовётся. А монастырь тот начался с одного человека — святого Трифона Вятского. Пришёл он в те места давным-давно, ещё при царе Иване Грозном, в тысяча пятьсот семьдесят втором году, поставил себе хижинку на высокой горе над рекой. А после при той хижинке и монастырь вырос, большой, простоял почти двести лет.

— А чем он святой был?

— А тем, сказывают, что чудо совершил. Строгановский сын, Максим, — тот самый, что после Ермака в поход снарядит, — занемог тяжко, при смерти лежал, парень пятнадцати годков. А Трифон помолился над ним — и поднял на ноги. Оправился Максим, здоровым вырос. За то и почитать его стали.

— А почему тогда драма?

Дед помрачнел слегка.

— А потому, Сёма, что и святой человек — человек. Прожил он тут годов девять, свято прожил. А после оступился. Хранились при солеварнях дрова — запас на три дня работы. А Трифон возьми да спали их все разом, не рассчитал. И те же самые люди, чьего сына он от смерти поднял, осерчали за эту охапку дров — да и выгнали его прочь, в Вятку. Вот она, людская память: добро забыли, а дрова попомнили.

— И он обиделся?

— А как не обидеться, Сёма. Уходил — и молвил горькое слово: «Место свято, люди кляты!» Дескать, земля тут святая, а люди, что святого прогнали, — прокляты. Бросил слово через плечо — да и ушёл.

— И что, сбылось проклятие?

— Да не в том дело, сбылось ли. — Дед покачал головой. — А в том, что слово прижилось. Жителей Успенки с тех пор и по сей день «проклянёнышами» дразнят. Четыре века минуло, Сёма, — монастырь давно закрыли, ещё при царице Екатерине, — а прозвище живёт. И вот что чудно́ всего: самого-то Трифона после смерти в святые возвели, иконы с него написали, молятся ему по сей день. Святой — а проклял. И его, что проклял, чтут да славят, а клеймо, им брошенное, — на невинных внуках висит. Четыреста лет висит.

Тут врач наша, Ольга Петровна, что всю дорогу больше молчала, вдруг подала голос — тихо, но твёрдо.

— А ведь несправедливо это. Те люди, которых святой прогневил, давно в земле. А клеймо — на правнуках, что и знать не знают, за что. За чужой грех, которого не совершали. Разве так можно?

Дед посмотрел на неё долгим взглядом и ответил не сразу.

— Нельзя, милая. А делают. Ты в самую больную точку и попала. Дети за отцов не в ответе — это верно, так и в законе, и по совести. А только людям, вишь, чужой грех помнить сладко. Свой-то забыть норовят, а чужой — нет, чужой при себе держат, из рода в род передают, как реликвию какую. Оттого и живёт прозвище, хоть и несправедливое. Не потому живёт, что правда в нём, а потому, что кому-то приятно ткнуть: а вы-де проклятые.

Ольга Петровна отвернулась к воде и больше ничего не сказала.

— Слово-то, Сёма, камня долговечнее, — тихо добавил дед. — Скалу вода за век сточит, а злое слово в народе и четыре века проживёт. Вон церковь их каменную в тридцатые годы бульдозерами ломать взялись — не поддалась, стоит до сих пор. Камень, выходит, сговорчивее людской памяти оказался.


Солнце уже клонилось, тени от скал легли на воду длинные. Сёмушка сидел притихший.

— Деда, а выходит, за каждым названием — целая жизнь? Человек, или народ, или история какая?

Дед посмотрел на внука с тёплым удивлением — будто не ждал, что малец сам до такого дойдёт.

— За каждым, Сёма. Плывём мимо, читаем на карте — Харёнки, Ёква, — а за каждым словечком чья-то жизнь спрятана.

И вся группа молчала — и студенты, и деловые мужчины, и Ольга Петровна. А река несла нас дальше, мимо новых берегов, у каждого из которых, мы теперь знали, было своё имя.

Один Сёмушка недолго усидел в тишине — что-то, видать, зацепилось в его вихрастой голове ещё с рассказа про Успенку.

— Деда, а Строгановы эти — кто такие? И Максимка, которого Трифон от смерти поднял? Ты про них помянул, а не досказал.

Дед усмехнулся.

— Э, брат, куда хватил. Про Строгановых на воде не сказывают — разговор долгий, растрясётся. — Он поглядел на закатное солнце, что уже цепляло верхушки сосен. — Вот причалим к вечеру, костёр разложим, чаю котелок повесим — тогда и потолкую с тобой про Строгановых. Их одних на целый вечер хватит, а то и не на один.

— А расскажешь?

— За чаем-то? Отчего не рассказать. Расскажу.

Что дед в тот вечер поведал у костра — про купцов, что были богаче царя, и про мальчишку Максимку, которого подняли со смертного одра, — это уже другая история. И я расскажу её в другой раз, за тихим костровым чаем.

Компания «Штурм» — сплавы по рекам Урала · г. Нижний Тагил, ул. Носова, 1, склад № 18 · +7 (967) 850-98-47 · Контакты
Прокрутить вверх